Александр росляков. ну и керн с ней! о двух промашках пушкина

      Комментарии к записи Александр росляков. ну и керн с ней! о двух промашках пушкина отключены

Еще в молодости, в то время, когда все воспринимается на свежую голову, меня при чтенье Пушкина смутило одно его стих – «Я не забываю чудное мгновенье». Не смотря на то, что оно входило в золотой лирический запас и по определению потребовало восхищения – меня совсем за душу не забрало. Другие, кроме того черновые, строчки брали, а это, сколько я ни перечитывал туда-обратно – нет.

Александр росляков. ну и керн с ней! о двух промашках пушкинаНо, не мудрствуя лукаво, я тогда про себя: ну почему-то не дошла до меня эта вещь, ставшая позже по воодушевлению Глинки выдающимся романсом, и не дошла. Но как-то уже позднее я подверг ее стихийной экспертизе – и взял неожиданный итог. В частности: это «Мгновенье» выяснилось идеальным выродком из остальных стихов поэта, отмеченных той простотой, о которой, возможно, сообщил Пастернак:

Имеется в опыте громадных поэтов

Черты естественности той,

Что нереально, их изведав,

Не кончить полной немотой.

И совершенно верно – Пушкин умел самые узкие переживания выразить самым несложным и вразумительным словом. «Я вас обожал» – несложнее не сообщишь, хоть погибни! «Любовь еще, возможно, в душе моей угасла не совсем» – при высоко щемящей интонации слова снова же самые простые. И без того во всех стихах – до «Пророка» и «Памятника», где кроме того архаизмы не звучат витиевато и не разламывают языка.

И лишь в «Чудном мгновенье» что ни строка, то выкрутасы в духе самых неестественных романтиков. Начать с того же «чудного мгновенья»: это что может значить? Пушкин постоянно искал ясности в эпитете: «я вас обожал так честно, так ласково» – это ясно с ходу всякому. «Кого обожал я пламенной душой с таким тяжелым напряженьем» – достаточно неординарно сообщено, но опять до предела светло! А это «чудное мгновенье» ни вообразить, ни изъяснить запрещено – страшно напоминает хлестаковское: «Мы удалимся под сень струй!»

«Гений чистой красоты» – какое-то снова же надувное многословие, не характерное мастеру писать одним мазком, неизменно весьма конкретно и предметно. «Бурь порыв мятежный» – какие конкретно бури: на воде, почва либо в душе? В то время, когда «на буграх Грузии лежит ночная мгла» – эту мглу сходу видно; «буря мглою небо кроет» – все также на глазу. А также «монумент нерукотворный» привязан к местности: он выше очевидного Александрийского столпа.

А тут натяжка на натяжке – и сам данный «гений чистой красоты», повторенный два раза, похищен по-цыгански у Жуковского, чем также Пушкин сроду не грешил. Другими словами стих какое-то особое, безбожно пересахаренное – против манеры Пушкина скорей недосахарить, снять стружку с пафоса иронией и обойтись минимумом громких слов. Кроме того на смерть любимой он отзывается предельно скупо:

Твоя краса, твои страданья

Провалились сквозь землю в урне гробовой –

А с ними поцелуй свиданья…

Но ожидаю его; он за тобой…

А в «Чудном мгновенье» нагоняет романтического сахару без меры:

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись негромко дни мои

Без божества, без воодушевления,

Без слез, без судьбы, без любви.

Тут лишь одно пушкинское слово – «негромко». Но какая глушь? Какой мрак заточенья?

Между знакомством в 1819 году с Анной Керн, кому посвящены стихи, и новой встречей с ней в 1825-м, в то время, когда они были написаны, Пушкин жил не так уж худо – не в пример хотя бы заточенному в настоящую ссылку Баратынскому. С чего б тогда так прибавлять – снова же против собственного обыкновения?

И на разгадку этого стихотворения меня навела узнаваемая фривольность его автора в письме приятелю детства Соболевскому от февраля 1828 года: «пишешь мне о M-me Kern, которую посредством божией я пару дней назад .». Это письмо имеется во всех собраниях Пушкина, но якобы приблизительно та же фраза еще имелась и в его ежедневнике от июля 1825 года, времени рождения стихотворения. Но по поводу второго я все же сомневаюсь – так как не вписывается в логику романа с Керн, очень вообразимого из пушкинских писем к ней и мемуаров современников.

Красивая женщина Анна Керн была племянницей хозяйки Тригорского Прасковьи Осиповой, хорошей привычной соседки и Пушкина по его имению Михайловское. В 17 лет Анну чуть не силком выдали за 52-летнего генерала Керна, от которого она не так долго осталось ждать отправилась вовсю гулять. В первую встречу с ней на балу в Санкт-Петербурге Пушкин еще не посмел ее нападать, но впрок запомнил.

И через шесть лет по рассказам, а также Осиповой, о ее свободном нраве счел, что сделать эту прелестницу своим трофеем не составит ужасного труда: она же еще и поклонница поэзии, а он тут первый!

И дальше его донжуанским помыслам фартит сама будущее: Керн приезжает к тетке в Тригорское – и также жаждет оживить знакомство с поэтическим кумиром. У них завязывается пылкий и наподобие ни к чему не обязующий роман: он – свободен; и она, мать уже двоих детей – свободная от страха пересудов «вавилонская блудница», как Пушкин именует ее за глаза. Думается, одна-вторая страстная атака против ее чисто внешней крепости – и рука уж тянется к перу, перо к бумаге – для нанесения трофейной записи.

Но тут его коса находит на ее никак не чаянный сердечный камень, и писать ему приходится совсем второе.

Как-то Пушкин привозит в Тригорское рукопись «Цыган», поэмы самых страстных откровений – и просматривает ее при свечах. Керн вспоминает: «я истаивала от удовольствия», – но после этого, видно, и вынимает из-за пазухи, вместо искомых красот, тот камень. Быть может, это было в чёрной сени млеющего летним зноем сада, куда она разрешила свести себя дрожащему от желания поэту. И в том месте по окончании всего, что уже светит ему смачной записью в тетрадке, делает хорошую поэтической поклонницы заявку.

Дескать мой ларец уже готов тебе открыться – но при условии: ты обязан написать мне – но не мадригал, а настоящие стихи.

Тут жаждущий немедленного удовлетворения поэт осыпает ее градом уверений, кроме того, может, выдает какой-нибудь экспромт – но она неумолима: хорошие стихи – сперва, а без них, значит, не будет ничего. И ему остается только не солоно хлебавши отойти под сень конфузно полыхающих в его рабочем кабинете свеч. Но так как целый данный роман – одна жертвы и игра требует не Аполлон, а прихоть бальной женщины, – честных стихов в его душе не наскребается никак.

Очень щепетильный в них творец кривить ими не желает нипочем; но он еще – и страстный игрок, готовый для выигрыша чуть не все на свете!

И его страсть вкусить, возможно сообщить, уже добытый плод ставит перед ним нелегкий выбор. Остаться честным слугой лиры, но наряду с этим пораженцем естества – либо все же заветной лире поменять?

Что выше – лира либо естество? И что за лира – если не стоит на естестве? Да лишь естество и тут-то не до самого финиша прямое: обращение не о чисто плотской страсти, для чего поэту-феодалу хватало свежих, не рожавших сенных девок и чему он также не стеснялся посвящать стихи:

В то время, когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий

А обращение о подогретой светским тщеславием жажде не столько самой плоти – какое количество победы над ее хозяйкой-барыней, поставившей ему такую запятую.

И я прямо заметил отечественного поэта, как живого, при свечах, кадящих нечестивой страсти – и не находящего оттуда выхода. В этот самый момент бес ему в помощь – он и формирует на скорую, как бы забранную от сердца руку эти лукавые стихи. Дескать ну и Керн с ней, захотела – возьми! Из сохранившегося, как вещдок, черновика видно, как он старается отыскать такое мадригальное определение, дабы и ей польстить, и душой не очень сильно покривить.

И не отыскав для того чтобы, с облегчением ворует кудрявую строчок у патриарха романтической цыганщины Жуковского. Напускает дыму в остальные строчка – и мчит в Тригорское заполучить ценой внесенной жертвы вдохновивший на нее ларец.

Но натыкается на первую собственную в данной истории промашку. В утро жертвоприношения Керн ему то ли с наигранной, то ли с взаправдашней печалью объявляет, что тетушка велит ей ехать в Ригу к мужу. Быть может, та, сыгравши тут невольную роль сводни, впрямь спохватилась и решила увезти племянницу подальше от греха. И при данной вести об отъезде – и, значит, зря изнасилованной лире – происходит эпизод, что позже сама Керн обрисовала так:

«На другой сутки я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою – Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и принес мне экземпляр II главы «Онегина», в неразрезанных листках, между которыми я отыскала лист со стихами «Я не забываю чудное мгновенье» В то время, когда я планировала спрятать в шкатулку поэтический презент, он продолжительно на меня наблюдал, позже судорожно выхватил и не желал возвращать; насилу выпросила я снова; что у него мелькнуло тогда в голове – не знаю».

Но это – версия одной из самых ловких светских львиц собственного времени, сумевшей наловить в собственные сети много самого блестящего тогдашнего народа. Исходя из этого чуть ли стоит верить ей сполна: по всей видимости, эпизод имел место – но пара иное объяснение.

В то время, когда дожатый до стихопадения поэт уже раскатал губу схватить за его безнравственный труд приз, она ему сообщила: так и без того, клянусь, грезила заплатить по векселям, но сорвалось не по моей вине, забудь обиду! Тут, видно, он и оторвал у нее в сердцах листок, запечатлевший его унизительный просчет. Но она вцепилась – и тогда он, игры и патриот фортуны, махнул в тех же сердцах рукой: а, забирай!

Пускай как вышло, так и будет!

Позже она передала эти стихи Дельвигу, с которым была в горячей дружбе, и он напечатал их в альманахе «Северные цветы». А Пушкин следом отыгрался на ее кузине Анне Вульф, наивной и влюбленной в него по уши дурнушке, к которой не питал и тени страсти. Для чего он это сделал? – изумляются его биографы.

Ну, Керн – хорошая хоть противница, а тут связался линия с младенцем, принес глупое созданье в жертву не осознай чему!

Но, думаю, принес он ее в жертву тому, чему готов был жертвовать всем в жизни – его творчеству. Относясь к нему очень трепетно, к судьбе он относился как к горючему для литературного труда, в которое шло практически все. Он сделал жизнь источником собственных сюжетов и писал все личной либо чужой кровью – с чего и пробирает так в «Онегине» письмо Татьяны. «Скупой рыцарь» написан им на личной шкуре бедности при прижимистом отце; «Русалка» – на шкуре крепостной, которую он обрюхатил и услал из Михайловского куда подальше через его приятеля Вяземского.

В данный же последовательность входит и его последняя дуэль. Как ярый острослов он имел возможность убить Дантеса одной эпиграммой, но вместо того решил пощупать лично мороз смерти – как самый пиковый по ощущениям сюжет; а эпиграмма не дает сюжета.

Но тут второй вопрос: из-за чего творчество казалось ему больше и серьёзнее всего? На данный счет он не покинул ни одной строки, как будто бы полагая и без того ясным, что Аполлон, что требует священной жертвы – служба и первый бог ему искупает все. С чем безотчетно соглашаемся и мы – ставя Пушкина если не выше всех столпов Отечества, то на особенный пьедестал, именуя его «отечественное все», как больше никого не именуем. Но из-за чего?

Я не рискую тут штурмовать данный вопрос, намного больший, чем тайная одного стихотворения. Но скрытая в нем сущность и влечет, разумеется, к нескончаемому перемыванию косточек и стихов поэта

Но, возвращаясь к первой Анне – азартная охота расквитаться с ней покинула его не сходу. До нас дошли семь его писем к ней, где он по всей науке, как его любимый Петр ковал отмщенье шведам по окончании поражения под Нарвой, кует собственную победу. Рассыпается во наподобие хаотичной, но в действительности четко нацеленной на сердце женщины болтовне, блистая самым обольстительным для женских ушек остроумием.

Их переписка продолжается несколько месяцев – по окончании чего, истратив целый гончий запал, он наконец к ней остывает.

Но не она! В ее ушах звучит, как райский звон, тот вдохновенный бред, что совсем сносит ей сердце, только лишь смолкает. И в то время, когда Пушкин с ней уже душевно простился, ее обуревает нестерпимое желание снова его услышать – и во второй половине 20-ых годов XIX века в Санкт-Петербурге она есть к нему на тайное свиданье.

Явленье непогашенного векселя, положенного под душевное сукно, снова будит в нем охотничий азарт – но и лишь. Он опять что-то шепчет ей на ушко – но уже без прошлой страсти; а она млеет от самого лепета его уже холодных, но возбуждающих своим хорошим гранитом губ. И от души вручает ему собственный ларец – что он приемлет с мстительным, за опоздание яичка ко христову дню, бездушием.

Записывает наконец в письме другу фривольную строчок, для которой фактически и был целый звон, и удаляет более не увлекательное ему виденье из сердца окончательно. И Керн с ней!

И совершает этим собственный второй просчет: за ее внешним видом, обидой за отжатое стих и через чур продолжительно жданную оплату за него он не узрел во глубине ее руд затаенной сути. А ее судьба легко изумительна – как сказочный роман, разламывающий все светские и литературные стереотипы.

Вскружив, как уже сообщено, очень много голов, перенеся за пинком от Пушкина ужасную дрязгу с мужем, желавшим сдать ее в аренду молодому родичу, утратив по милости отца имение, дававшее ей с ее детьми единственный доход, она впадает в тяжёлую потребность. Еще на ней – печать великой блудницы; в общем полный светский провал.

Но все это не мешает ей в ее 36 лет русским подобием Манон Леско влюбить в себя 16-летнего кадета, собственного троюродного брата Сашу Маркова-Виноградского. Они вступают в недозволенную сообщение и удаляются уже не под сень струй, а в глухую украинскую деревушку. Возможно вначале поразмыслить, что это легко тяга избалованной матроны на молоденькое – но ничего аналогичного!

Скоро у них родится сынок Сашенька; юный папа должен в итоге покинуть военную службу, а его возлюбленная совершает еще более самоотверженный ход.

В первой половине 40-ых годов девятнадцатого века умирает ее муж-генерал, и ей как вдове кладут генеральскую пенсию, разрешающую жить в достатке в Санкт-Петербурге со своим мальчиком-мужем, хоть и невенчанным. Но она выбирает второй, праведный путь: официально с ним венчается – лишая себя этим, по тогдашнему закону, вдовьей пенсии. Пробует далеко от света получать переводами с французского, а ее супруг впрягается в поиск работы – и находит ее только в 1855 году.

А до того им приходится иногда практически недоедать, почему она в один раз реализовывает все письма Пушкина по 5 рублей за штуку.

Но упав с бальных блудней в праведную нищету, они, со слов свидетелей, не знают горя! В их семье до старости царит любовь и свет – и погибли супруги-выродки, сделавшие собственную сказку былью, хоть и не за одни сутки, но в один 1879 год.

К Пушкину Керн до самой ее смерти сохранила самое благое, не обращая внимания на его оплеуху, отношение. Возможно представить, что кипело на душе светской женщины, жестоко униженной и обиженной поэтом в глазах вечности! Его-то душа в интимных письмах и заветной лире его прах переживет и тленья убежит – а ее срам?

Но, может, именно оскорбление от классика, не рассмотревшего ее души за через чур свободным внешним видом, и позвало ее великое преображение. И в собственных мемуарах она не разрешила себе ни упрека в его адрес – не смотря на то, что он и посмертно ухитрился насолить ей тем же, как будто бы отмеченным каким-то роковым клеймом стихотворением.

В этот самый момент уже пострадала ее дочь Екатерина, в которую угораздило влюбиться еще гению, уже на музыкальной ниве – Глинке. Не в пример его кумиру Пушкину он был по женской части тюфяком, женился сдуру на далекой от всех муз женщине Ивановой, которую после этого возненавидел за несовпаденье душ. Та же в ответ приделала ему уже не виртуальные, как супруга Пушкина, а настоящие рога.

Он с ней разводился-разводился – но все всуе: ее ушлый любовник подкупил синод, дабы не давал развода ее увальню.

А душу его смолоду влекло в тот лирный круг, где обращались Дельвиг, Пушкин, ну и Керн. Дочка той, в то время, когда еще пешком под стол ходила, сдружилась с милым дядей за роялем, пленявшим своим ярким голосом застольцев. И он еще в конце 1820-х дал обещание маме-Керн положить на музыку ее «Мгновенье» – но обещанья не сдержал а также утратил врученный ей ему автограф Пушкина.

И вот во второй половине 30-ых годов девятнадцатого века он снова видится с Екатериной, уже высокообразованной, духовной девушкой. При обедневшей матери она по окончании окончания Смольного университета осталась в том месте преподавать, другими словами отправилась методом необычайного для светских девушек труда. Глинка в ней видит, его словами, «контрапункт» с его плохой женой – и еще образ, повторяющий прославленный Пушкиным в «Чудном мгновенье».

И все это, и стихи, воспринятые им за чистую воду – родит в нем его «бурь порыв мятежный».

Кто-то задал вопрос Чайковского: «Из-за чего вы, гений музыки, не пишете романсы на стихи гения Пушкина?» Ответ был: «В том месте до того все сообщено в словах, что мне добавить нечего. Исходя из этого пишу романсы на стихи поэтов послабей».

По всей видимости, то же возможно отнести и к Глинке: самые великие собственные романсы как «Сомнение», «Уснули голубые» он написал на стихи невеликого поэта Нестора Кукольника. И только один из них – на невеликие стихи поэта, в которых именно был зазор, разрешивший влить в них музыкальную нехватающую. Глинка в пылу его грезы создал на каждую строфу собственную мелодию, чего не виделось ни до того, ни по окончании – и плод всех этих вызванных великой тенью Пушкина скрещений посвятил уже не маме-Керн, а ее дочери.

В ответ на что та утратила совсем голову, дав ему не только ее обрюхатить, но и склонить после этого к «освобождению» от вышедшего боком плода.

Их отношения, в которых первый русский композитор показал фантастически безжалостные сомнения, тянулись целых 10 лет. Он то ей предлагает бежать с ним за границу и венчаться в том месте, то не предлагает; то мчит вдогон за ней, в то время, когда она уезжает в дальнее имение, то поворачивает с полдороги. Наряду с этим слезно жалится на «события» – но дело, думается, совсем не в них.

Видно, заложенная Пушкиным в это «Мгновенье» фальшь как-то в итоге аукнулась в чистосердечном Глинке, влюбившемся в фантом. И в то время, когда наконец супруга дала ему развод, он вместо того, дабы соединиться с измочаленной им донельзя возлюбленной, смывается один в Европу. Остаток судьбы колесит по ней, уйдя полностью от одурачивших его, не без помощи его кумира, жизненных мечт к сугубо музыкальным.

Заезжает и в Санкт-Петербург – но сторонится в кошмаре той, которой сломал жизнь, и от амурных музыкальных тем сбегает полностью в эпические.

Но и ему вышедшая из «вавилонской блудницы» в праведницы Керн все забыла обиду – быть может, за его чистейшей музыки романс на стихи, в какой-то мере ставшие ее судьбой. По крайней мере ни одного упрека и в адрес Глинки, подлинно злого гения ее семьи, она нигде не проронила.

Вот какое количество всего натворило это написанное по случаю стих! И вот, знать, из-за чего еще более случайное прошение о лошадях на станции Пушкин переписывал пять раз для пущей точности: он имел и сознавал в себе ожесточённый дар писать не то дабы стихи и прозу, а саму судьбу.

roslyakov.ru

Утаённая любовь Пушкина

Увлекательные записи:

Похожие статьи, которые вам, наверника будут интересны: